Персидский поэт-мистик ДЖАЛАЛИДДИН РУМИ (МОУЛАНА)

Персидский поэт-мистик ДЖАЛАЛИДДИН РУМИ (МОУЛАНА)

ЧЕЛОВЕК, ПОЗНАВШИЙ СЕБЯ И ЗАБЫВШИЙ О СЕБЕ

После смерти моей ищите меня не в земле,
а в сердцах просвещенных людей…

Вначале жил я, прочим подражая,
Себя не видя, не осознавая,
Я недостойно замкнут был в себе, –
Но, отступив на шаг, познал себя я.

Научить никого ничему нельзя.
Можно только указать путь.
Пройти его каждый должен сам…

Познать мир своей души и овладеть им, пожалуй, потруднее, чем овладеть миром земным. Но самое трудное ждет потом: все знать и понимать, и, глядя на безумство мира, не быть в силах что-либо изменить. Вот тягчайшее из испытаний!

Джалалиддин Руми, величайший персидский поэт-мистик, полжизни был ученым богословом и отнюдь не собирался посвящать себя поэзии. Но духовный перелом, произошедший под влиянием встречи и возникшей дружбы с одним бродячим суфием, открыл Руми новый взгляд на мир. Это откровение он стал выражать во вдохновенных стихах, которые вдруг начал сочинять, а затем и в огромной «Поэме о скрытом смысле». Руми писал языком притч, аллегорических сравнений, доступных для понимания людей всех сословий и религий, и таким образом доносил до читателя свои идеи.

Джалалиддин Руми родился в Балхе (в настоящем – территория Афганистана), умер в Конье (Турция), его родным языком был фарси, на нем он общался, на нем же и писал, и потому по праву считается персидским поэтом.

Ныне Балх лишь небольшое, едва заметное местечко на севере Афганистана, а в те далекие времена Балх был крупным, процветающим городом, находящимся на перекрестке караванных путей из Китая и Индии в Персию.

Род Джалалиддина Руми, как гласит история, происходил от первого халифа Абу Бакра (род. 632–634), одного из близких сподвижников самого пророка Мухаммада. Отец Руми, Мухаммад ибн Хусейн ал-Хатиби ал-Балхи (1148–1231), более известный как Бахауддин Велед, принадлежал к весьма почитаемому в тогдашнем обществе избранному кругу знатоков мусульманского богословия, Корана и преданий о проро-ке Мухаммаде. Он был хорошим оратором и снискал себе славу проповедника. Вместе с тем Бахауддин не скрывал своего увлечения суфизмом .

(Суфизм, как аскетическое движение, зародившееся в исламе, питалось глубочайшим недовольством городских низов сложившимся образом жизни, гнетом феодально-корпоративного строя, полностью отчуждавшего личность в пользу духовенства, сословий и государства. Это недовольство обострялось противоречием между повелениями религии, объявившей всех мусульман братьями, и насилием властителей, освященным от имени той же религии служимым духовенством. Не видя вокруг силы, способной изменить действительность по законам справедливости, мусульманские подвижники надевали власяницы из грубой шерстяной материи – по-арабски «суф», уходили в пустыни, уединялись в кельях, углублялись в размышления о природе человека и бога. Отшельники-суфии, как их стали называть по власянице, из коранического понятия о хараме (запретном) и халале (дозволенном), разработали свое этическое учение. Всякое материальное благо, исходящее от властителя, считалось запретным, ибо было добыто насилием. Самые суровые аскеты считали запретным и подаяние, так как в нем могли быть заключены частицы чужого труда. Иное дело колючки в пустыне и вода из источника. Они никому не принадлежали и представляли ценность лишь после того, как были собраны или принесены. Тут не было присвоения чужого насилием и неправдой. Исходя из хадиса «Кто познает себя, тот познает бога», суфии разработали тончайшую систему организации внутренней жизни, необходимую для достижения «благости», обожествили любовь как единственный способ познания Истины и создали сложную философскую систему для обоснования своей практики. Суфии обличали лицемерие духовенства, выступали против подчинения духовной жизни личности скрупулезным правилам казенной обрядности и провозгласили отношения с богом частным делом каждого человека. Наконец, они породили воспевающую любовь – поэзию, которая на протяжении веков оказывала и оказывает огромное влияние на развитие мировой литературы.)

Обширные теологические познания, ученость и мудрость создали ему репутацию религиозного наставника и учителя, публичные выступления которого собирали многочисленную аудиторию и содействовали росту его авторитета, недаром его наградили титулом Султан Улемов (Глава Ученых). Бахауддин преподавал в медресе (высшей духовной школе мусульман), и его проповеди в окрестностях Балха пользовались огромной популярностью. Впоследствии он объединил свои идеи в книге «Познания», включавшей как традиционные толкования Корана, так и идеи суфизма о единобытие. Все это оказало немалое влияние на становление взглядов его подрастающего сына. Вскоре ряд житейских и исторических факторов побудил Бахауддина под благовидным предлогом паломничества навсегда расстаться с родными местами. И он вместе с семьей в сопровождении сорока учеников и последователей выехал из Балха, присоединившись к каравану, направлявшемуся в Нишапур.

Тот самый Нишапур, столица Хорасана, с которым связано столько легенд, преданий и великих имен. Из ремесленников Нишапура вышел похороненный здесь же создатель совершеннейшего солнечного календаря, астроном и математик Омар, по прозвищу Хайям, что означает «Швец палаток». Это он сложил известные сейчас всему миру удивительные четверостишия – рубаи, кои в годы страшного гнета того времени славили свободу духа. В этом же городе жил Султан Постигших Истину, подвижник и поэт Фаридаддин по прозвищу Аттар, или «Аптекарь». Именно он, знаток человеческих душ, умевший читать по лицам, как по раскрытым книгам, предрек будущее 12-летнему сыну балхского проповедника: «Пройдет немного времени, и в его сердце вспыхнет сердце мира, искры которого зажгут пламя в душе, жаждущей Истины». С подаренной Аттаром «Книгой тайн» Руми не расставался всю свою жизнь, обращаясь к ней в минуты радости и скорби и находя в ней ответы на терзавшие его сомнения. Рассказывают также, что в Дамаске, прославленный мыслитель Ибн ал-Араби, увидев, как Руми идет за своим отцом, воскликнул: «Вот океан, шествующий за озером».

Великому мудрецу Аттару невозможно было не заметить юное дарование – знания так и струились из уст и глаз юноши. Еще в Балхе тот выучил наизусть Коран, множество хадисов, тома толкований и комментариев к ним, знал историю персидских царей, дела и слова великих подвижников и столпов суфизма, разбирался во всех тонкостях символики, посредством которой теоретики и поэты суфизма выражали свои отнюдь не правоверные воззрения. Затем в прославленных медресе Дамаска и Халеба он слушал поучения и беседы крупнейших ученых и шейхов, изучил астрологию и алхимию, алгебру, геометрию и основы врачевания. Владел, наряду с фарси, арабским и греческим языками. А отец посвятил его в искусство составления фетв и чтения проповедей.

Cпустя еще 12 лет, Джалалиддин обладал всем, что необходимо проповеднику: образованностью, памятью, развитым воображением и красноречием. Он помнил наизусть невесть сколько народных притч, рассказов и лирических песен, коими уснащал свою речь в нужный момент. Свободно, по памяти, приводил стихи великих суфийских поэтов – Рабийи, Санайи, Аттара. Да и сам умел к случаю слагать свои собственные стихи в их духе. Словом, в 24 года Джалалиддин владел всеми знаниями, которыми обладали лучшие умы его времени, располагал всеми сведениями, которыми располагали крупнейшие богословы, законоведы и суфийские проповедники, и, несмотря на молодость, слыл большим ученым.

Однако все эти знания были лишь образованием, пусть даже самого высокого уровня. Джалалиддину хотелось большего: приблизиться к пониманию мудрости этого мира, видению сокровенного.

runi1.jpg
Во истину, когда готов Ученик, приходит и Учитель! В один из дней, когда Джалалиддин предавался раздумьям, сидя у горного ручья, пришел к нему дервиш, принесший свернутое в трубку письмо. Его автором был Сеид Бурханаддин, прозванный в народе «Тайновидец», в прошлом ученик отца Джалалиддина, а ныне сам духовный наставник и воспитатель. Не медля ни мгновения, юноша пошел вслед за дервишем, одолеваемый лишь одним единственным вопросом: как тот угадал, как узнал тайную нужду его, о которой сам Джалалиддин лишь смутно догадывался?

…Сеид вышел ему навстречу. Они обнялись и долго стояли, припав друг к другу, – молодой красивый ученый и старый оборванный подвижник. Сеид тут же начал: не с ответов, с вопросов. По шариату и толкованию хадисов, по астрологии и медицине – в ней мало кто смыслил больше Сеида, ибо учился он врачеванию тела у одного из учеников ученика самого Абу Али ибн Сины. То был самый строгий экзамен, который когда-либо доводилось держать Джалалиддину. И с каждым ответом юноши светлело суровое лицо подвижника. Наконец, тот вскочил и порывисто склонился перед молодым ученым: «В науке веры и знании явного ты превзошел отца своего. Но отец твой владел и наукой постижения сокровенного. Я удостоился этой науки от отца твоего, моего шейха, и теперь желаю повести тебя по пути, дабы и в знании сокровенного стал ты наследником, равным родителю своему». Джалалиддин с радостью преклонил колена, тем самым принимая покаяние, что означало: отныне он целиком отдается в руки наставника, чтобы тот повел его по пути самосовершенствования. Так начался его путь к себе.

Однако, что подразумевали суфии под знанием сокровенным, и по какому пути повел молодого Джалалиддина его воспитатель Сеид-Тайновидец?

О ТРЕХ СТУПЕНЯХ ПОЗНАНИЯ НА ПУТИ СУФИЯ

Суфийская традиция разделяла путь самосовершенствования и самопознания на три основных этапа.
Первый этап – шариат , или буквальное выполнение закона, запечатленного в Коране и преданиях о пророке Мухаммаде. Он не является еще вступлением на путь, ибо обязателен для каждого правоверного мусульманина. Но обязателен он и для суфия: только освоив положения и догматы ислама, можно идти дальше, то есть вступить во второй этап – тарикат, что и означает собственно путь. Шариат же, как подготовительная ступень, соответствовал логическому познанию, которое именовалось наукой явной. Не отрицая значения логического познания, суфии утверждали, что оно ограничено, ибо ему доступны лишь признаки, свойства, качества, но не сама суть, или «то, что через Истину, но не сама Истина». Логическое познание происходит путем анализа и синтеза. Сущность же божественной Истины абсолютна и не допускает ни анализа, ни синтеза, логическим путем понять ее невозможно.

Суфии считали, что за восприятием рассудка есть другая форма восприятия, называемая откровением. Только откровением постигается скрытое. И добытое этим путем знание называлось знанием сокровенным. То, что постигается откровением, логике недоступно.

Трудами ученых, в частности, известного ираниста Е. Э. Бертельса, было показано, что суфийские шейхи, по сути, занимались экспериментальной психологией. В результате строжайшего самоограничения и целеустремленности, путем самонаблюдения они выработали в себе такие качества, как несокрушимая воля, бесстрашие, позволявшие с улыбкой встречать смерть, умение читать мысли, вызывать гипнотические состояния и у себя, и у других, которые в те времена должны были неизбежно восприниматься как нечто сверхъестественное, и тем самым укрепляли чудотворную славу суфийских шейхов. Но то, что суфиям представлялось отчужденным, как бы надсознательным, есть не что иное, как область подсознания. Тарикат, таким образом, позволял суфию овладеть методикой психоанализа и управлять подсознательным в себе и других. По этому пути и повел молодого Джалалиддина его наставник.

Образ пути, дороги к Истине, породил образ так называемых «стоянок», каждая из которых есть устойчивое психическое состояние, свойственное путнику на данном этапе пути. Первой стоянкой в начале пути считалось покаяние («тауба»), полностью менявшее психологическую ориентацию обращенного, который отныне устремлял все свои помыслы только к Истине, Абсолюту. Это и есть то самое покаяние, которое принял 25-летний Джалалиддин, опустившись на колени перед своим воспитателем в день их первого свидания в Конье. Вторая стоянка – осмотрительность («вара»), выражающаяся в строжайшем различении между дозволенным и запретным. Эта осмотрительность касалась, прежде всего, пищи. Из осмотрительности вытекал переход к третьей стоянке – воздержанности («зухд»). Начиная воздерживаться от запретного, путник все последовательнее проводил этот принцип, воздерживаясь от излишка, от всего, что удаляет его помыслы от Истины, от всего преходящего, невечного, расширяя воздержание до отказа от всякого желания. Воздержание приводило путника на четвертую стоянку – нищеты («факр»). Нищета, как отказ от земных благ, следовала из последовательно проводимого воздержания. Но в дальнейшем под нищетой понималась не столько материальная бедность, сколько сознание, что все без исключения, вплоть до психических состояний, не является достоянием личности путника. Поскольку нищета и воздержание связаны с неприятными переживаниями, за ними с необходимостью следует пятая стоянка, называющаяся терпением («сабр»). Здесь суфий учился покорно принимать все, что трудно перенести. Как выразился один из столпов суфизма, «терпение есть проглатывание горечи без выражения неудовольствия». Со стоянки терпения путник двигался к шестой стоянке – упования («таваккул»). Здесь представление о жизни связывается с единым днем, даже мигом и отбрасывается всякая забота о завтрашнем дне. Вот почему суфии часто называют себя «людьми времени», то есть людьми, живущими нынешним мигом. То, что минуло, уже не существует, то, что грядет, еще не существует. Здесь явственно намечается связь с представле-нием о том, что мир творится и уничтожается каждый миг. Последние две стоянки вели путника к седьмой стоянке, называемой приятием, или покорностью («риза»), то есть «спокойствием сердца в отношении предопределения». Это такое состояние психики, когда любой удар или любая удача не только переносятся спокойно, но даже и представить себе нельзя, чтобы они вызвали огорчение или радость. Личная судьба, да и вся окружающая действительность перестают иметь для него какое-либо значение.

Здесь, по мнению теоретиков суфизма, заканчивается путь и начинается последняя стадия совершенствования, именуемая «хакикат», то есть реальное, подлинное бытие. Достигнув ее, суфий именуется «ариф» (познавший) и постигает, разумеется, интуитивно самую сущность Истины. Отсюда еще одно название суфиев – «люди истинного бытия», способные к интуитивному познанию Истины. Таким образом, традиционная суфийская доктрина, как доктрина идеалистическая, считала возможным, пусть интуитивное, но познание абсолютной Истины. Практически же, достигнув ступени «хакикат», суфии всего-навсего приводили свою психику в такое состояние, при котором их сознание как бы растворялось в объекте созерцания.

Таким образом, три ступени – шариат, тарикат и хакикат – соответствовали у суфиев трем ступеням познания. Первая – «уверенное знание». Оно объяснялось таким сравнением: «Мне не раз доказывали, я твердо знаю, что яд отравляет, огонь жжет, хотя я и не испытал этого на опыте». Эта ступень обычного логического познания. Вторая ступень – «полная уверенность». То есть: «Я сам, своими глазами видел, что яд отравляет, а огонь сжигает». Это опытное знание. И, наконец, последняя ступень – «истинная уверенность». Или: «Я сам, приняв яд, испытал его отравляющее действие, я сам горел в огне и так убедился в способности яда отравлять, а огня жечь». На этой ступени, соответствующей этапу хакикат, по мнению суфиев, происходит полное слияние субъекта с объектом, наблюдающего с наблюдаемым, а также растворение первого в последнем.

Все три ступени лаконично передавались триадой: «знать, видеть, быть». Совершенный человек, по мнению суфиев, овладев знаниями, должен был привести в соответствие с ними свой нравственный и житейский опыт, ведь знание, отделенное от личной нравственности познавшего, не только бесполезно, но и губительно, поскольку ведет к тому самому лицемерию, в котором погрязло казенное богословие. Так суфии устанавливали зависимость между наукой и этикой, рассудком и чувством.

Прохождение тариката, или пути, требовало огромных специальных знаний. Тот, кто самостоятельно на свой страх и риск пытался проникнуть в тайны подсознания или, как говорили суфии, овладеть знанием сокровенного, рисковал поплатиться здоровьем, разумом и самой жизнью. Поэтому считалось: «Кто не имеет шейха, у того наставник – дьявол». Всякий, кто желал следовать по суфийскому пути самосовершенствования, должен был избрать себе духовного наставника и под его руководством пройти тарикат.

Подобно современным психоаналитикам, опирающимся в исследовании подсознательного на сферу сексуальности, как одну из основ эмоциональной жизни, суфийские шейхи полагали, что в отличие от шариата, где человека ведет рассудок, во время прохождения тариката его поводырем является любовь. Если помнить, что Истину они символически именовали «Возлюбленным», а себя – «Влюбленными», то можно сказать, что они в совершенстве использовали такое психофизиологическое явление, как сублимация, возможность переключения чувственности в область духовности.

Суфии полагали чувственно-интуитивное познание высшей формой познания вообще. И потому каждый суфийский шейх считал необходимым развить в учениках способности к метафорическому (образному) мышлению, которое, будучи областью искусства, привело к тому, что суфийские идеи нашли свое высшее и наиболее полное выражение в поэзии. Поэтическая речь для видных шейхов была так же естественна, как естественно для философа изложение мыслей в абстрактно-логических категориях.

Конечно, не каждый, кто вступал на путь, мог пройти его до конца. Суфии говорили: «Благодать дается поровну каждому, но каждый воспринимает ее в меру своих способностей». В результате одного и того же пути (тариката) вырабатывались различные характеры. На протяжении истории суфизма мы видим шейхов яростных и умиротворенных, суровых и благостных, неистовых и рассудительных, ораторов, проповедников, воителей. Здесь, конечно, сказывались время, среда, а также психофизические свойства и направленность как самого суфия, так и его наставника.

Наставник Джалалиддина Сеид Бурханаддин был суров и неистов. Еще в Балхе, слушая поучения Султана Улемов, он приходил порой в такое возбуждение, что прерывал речь шейха возгласами, а также, сам того не замечая, совал ноги в тлевшие под мангалом угли, пока выведенный из терпения Учитель не приказывал мюридам: «Выбросьте Сеида отсюда за шиворот, дабы не мешал он нашему собранию!» Но в отличие от Султана Улемов Сеид был не столь категоричен. Например, подобно казенным богословам, Султан Улемов считал употребление вина делом запретным для кого бы то ни было: «Вино превращает человека в похотливого пса, в грязную свинью». На что Сеид как-то заметил: «Тем, кого превращает, запретно, а тем, кого не превращает, дозволено». В противоположность своему шейху Сеид стал не проповедником, а подвижником, и часто настолько погружался в самосозерцание, что забывал обо всем на свете.
Как истинный наставник, Сеид не жалел своего самого одаренного ученика, не давал ему никаких поблажек, и потому на пути «тариката» тому пришлось испытать многое.

Зная, что Джалалиддин унаследовал от отца неуемную гордыню, шейх решил, прежде всего, расправиться с нею. И первым делом сын Султана Улемов отправился чистить нужники, изо дня в день таская кожаные ведра с нечистотами. Когда работы было мало, Сеид задавал дополнительный урок: собирать в городе подаяние для всей братии. Это было похуже нужников, ведь одно дело – исполнять урок перед своими, другое – унижаться перед чужими, тем более перед своими бывшими прихожанами. А между тем мало кто узнавал в худом безбородом дервише настоятеля медресе и проповедника соборной мечети. За время испытаний Джалалиддин побывал в таких кварталах города, о существовании которых едва догадывался прежде, и за несколько месяцев узнал жизнь города лучше, чем за все проведенные в нем годы.

И вот однажды шейх сказал: «Ты исполнил урок. Но помни: душу очистить трудней, чем отхожие ямы».
Джалалиддина постоянно мучил голод. Он осунулся, похудел. Как многие аскеты-подвижники, его наставник считал голод ключом к кладезю мудрости. Нет на земле народа, у которого бы не было постов. Но для того, кто хочет познать себя, постом должен быть каждый день. По мнению Сеида-Тайновидца, «подобно лопате, открывающей скрытые в земле воды, голод заставляет бить ключом источники понимания и чутья». И говорил: «Голод – конь, верней всего доставляющий путника к цели. Но объезжать его надо понемногу, умеючи». Вскоре и этот урок был пройден – голод стал настолько привычным, что Джалалиддин научился и с ним справляться, подвязывая по совету шейха камень к животу.

Следующий урок – беспрерывное, многократное чтение сур Корана, пока само звучание, мелодия стиха не станут вызывать образы и видения. Затем – полное многодневное сосредоточение на одной мысли, одном представлении, что, по мнению шейхов, приводит к погружению в океан Абсолюта. Все непонятнее становились речи наставника, над разгадкой которых приходилось размышлять денно и нощно. Сеид перестраивал мышление своего ученика на метафорический лад, заставлял «перевоплощаться» в растения и животных, в отвлеченные страсти и желания. И Джалалиддин, фантазия которого не знала предела, преуспевал в этом неизмеримо лучше и быстрее других. А наставник с тайным удовлетворением наблюдал, как быстро идет его ученик от стоянки к стоянке, удивляясь его способности самые непередаваемые свои ощущения и состояния изображать в картинах мира.

И вот путь, по которому он вел Джалалиддина, близился к концу. Тысяча и один день – ровно столько по традиции длится искус суфия. Любопытное число: 1001=360+360+281. Два полных зодиакальных круга и еще 281 градус, то есть 11 градус Козерога, королевский, градус победы, достижений и успеха. Выдержавший испытания и дошедший до конца будет увенчан победой над самим собой!

Сеид призвал Джалалиддина к себе, сообщив, что тот должен пройти последний искус путника – искус уединения. Но недаром прошли эти два с лишним года: Джалалиддин знал – конца пути нет. Устремившись на поиски духовных истин, не знаешь, когда обретешь их, и обретешь ли вообще, но возвратиться в прежнее состояние тебе уже не дано никогда. И в знак согласия и покорности только молча склонил голову.
Сеид приказал подготовить келью, принести туда коврик, кувшины с водой и ячменного хлеба. На следующее утро сам ввел в нее Джалалиддина, благословил и оставил одного, замазав дверь глиной. Сорок дней продолжался искус уединения. Дважды заходил за это время к нему наставник. Менял пустые кувшины на полные и удалялся так же тихо, как входил, стараясь не глядеть на Джалалиддина. Но тот его и не замечал. В первый раз он сидел в углу размышления, оцепенев, или, как говорили суфии, втянув голову в воротник изумления. И шейху невольно пришел на ум стих из Корана: «Назидание в вас самих. Но вы этого не ведаете». Во второй раз он застал Джалалиддина в слезах: тот стоял лицом к стене, рыдания душили его. Шейх не стал его тревожить. Наконец, подошел срок. Последнюю ночь шейх провел без сна – так волновался за своего мюрида. На рассвете приказал взломать дверь и первым вошел в келью. Сквозь тусклое оконце под куполом падал слабый свет. Джалалиддин стоял посредине, на губах его играла едва заметная печальная улыбка.

«В мире нет ничего, что было бы вне. Все, чего ты взыскуешь, найдешь ты в себе», – эти слова Джалалиддина, первые за сорок дней, привели наставника в неописуемое волнение. Руки его заметались, как крылья ветряной мельницы, сдавленный вопль вырвался из его груди, и он заключил Джалалиддина в объятия. Ведь тот ответил на стих Корана, мелькнувший в голове шейха, когда он в первый раз вошел к нему в келью. Мюрид, увидевший мысли шейха, переставал быть мюридом. Он становился познавшим, «арифом».

«Ты познал все науки – явные и сокровенные, – произнес Сеид, когда снова обрел дар связной речи. – Да славится Господь на том и этом свете за то, что удостоился такой ничтожный и слабый раб его, как я, милости лицезреть своими очами твое совершенство. С именем его ступай и неси людям новую жизнь, окуни их души в благодать».

В тот же день шейх повязал Джалалиддину чалму улема (ученого), выпустив конец на правое плечо, и облачил его в плащ с широкими рукавами, который носят арифы. А затем объявил мюридам, что слагает с себя обязанности их наставника, которые отныне будет исполнять Джалалиддин, достойный своего отца, сын Султана Улемов.

Джалалиддин снова стал настоятелем медресе и наставником обители дервишей. Снова вел беседы с мюридами, читал проповеди, наставлял учеников, участвовал в диспутах с богословами, устраивал меджлисы, на которые был открыт доступ всем горожанам. Люди сделались для него куда яснее, чем прежде. Он читал их, как раньше читал открытую книгу: ведь он испытал почти все из того, что могут испытать они, и в воображении своем прошел весь путь, который проделал человек прежде, чем стать человеком. Речь его стала скупей и убежденней и, главное, брала за сердце. Слово всегда било в цель. Все многолюдней становились его меджлисы, прибавилось в обители и мюридов.

За три года тариката Сеид Бурханаддин посвятил Джалалиддина в сокровенные тайны мистического пути, раскрыл перед ним сущность концепций суфизма, основанных на идее постижения скрытого от непосвященных знания через собственный психологический опыт.

Однако сразу же заметим, суфизм суфизму рознь. В его многовековой истории наблюдались самые разные течения и группы – от по-своему принимающих сложившееся богословие, до весьма строго придерживающихся буквы его закона.

Почерпнув многое из предшествующей исламу религии зороастризма, суфии признавали единство Вселенной, считая, что все происходящие в природе и обществе процессы подчиняются общим законам. Потому и занимались познанием самих себя, как микрокосмоса, полагая, что одновременно познают и весь мир, то есть макрокосмос. Вот почему на извечный вопрос, где находится мир Абсолюта, Джалалиддин отвечал: «В вашем сердце».

Единственным средством познания Истины Руми считал любовь. Например, любовь ювелира к своему ремеслу, говорил Джалалиддин, ведет его к познанию истинных качеств металла, скрывающихся в нем тайн, а, следовательно, и к овладению приемами и способами его обработки. Причем процесс овладения тайной металла есть для мастера одновременно и процесс познания самого себя. Совершенное же мастерство – растворение мастера в материале, отождествление себя с ним – подобно познанию абсолютной Истины и предполагает полное слияние субъекта с объектом в единое целое. Но, поскольку в этом мире такое слияние не достижимо, то единая и абсолютная Истина познается лишь относительно, в то время как полное отождествление мыслится лишь в мире ином, мире Абсолюта. Стремление к постижению Абсолюта и невозможность такого постижения составляют суть поэтической диалектики Джалалиддина Руми, и в этом ее отличие от традиционного суфизма, считавшего возможным постижение абсолютной Истины.

Стремясь к Абсолюту, Джалалиддин считал высшей любовью любовь к Истине. При этом, подобно суфийским аскетам, никогда «не оскоплял» человека презрением к любви плотской, земной, или, как он сам выражался, «любви преходящей». Он сравнивал любовь со светом Солнца. Всякая любовь – к ремеслу, к земле, к родине – была для него ступенью к любви истинной, а, следовательно, благом. Но себялюбие, обрекающее человека на вечное заточение в темнице собственной шкуры, уподоблял ослеплению.

Заметим также, что ни Руми, ни его ученики никогда не называли себя суфиями, но всегда – «ашиками» (влюбленными), ибо не логика, а любовь была их поводырем на пути познания. Любовь для Руми – движитель всего сущего. По его мнению, любить умеет и зерно, и растение, и животное, но только кожей своей, своим телом. И лишь человек умеет любить одновременно и телом, и разумом, и воображением, и памятью.
На психологии любви с ее стремлением к слиянию, растворению друг в друге, но с недостижимостью тождества, и было построено миропонимание Руми, которым двигала неутомимая жажда гармонии с миром.
В 17 лет, по его мнению, любовь к прекрасной Гаухер исцелила его от душевной немоты, научила первым словам на языке сердца. И потому в своих стихах он славил любовь к женщине, ибо именно в любви к себе подобному человек может познать, как собственную сущность, так и человеческую сущность вообще. И пляска, в которой порой кружился седобородый старец, оглашая мир восторженными стихами о слиянии с «Любимой», была не блаженным слушанием суфиев, а самозабвенным единением в Любви со всем миром.
Как видим, суфизм Руми и его наставника Сеида Бурханаддина был совершенно иным, нежели «казенный», или традиционный, как принято говорить. Джалалиддин никогда не был абсолютным аскетом, считающим благом исключительно все духовное, однажды и навсегда отрекшимся от мира материального. Этот мир был для него также божественен и дорог, как мир тот. Он был нормальным человеком, жил среди людей, много работал, состоял в браке, имел детей, наслаждаясь всеми прелестями земного мира и помогая в этом другим. При этом он никогда не забывал о мире духовном, точнее, не разделял эти два мира, а объединял их, как взаимодополняющие, которые в его понимании оба были божественными.

Руми очень много предавался думам о Боге, философским размышлениям на самые разные темы, поискам ответов на самые разные вопросы, принимал участие в многочисленных собраниях и диспутах богословов.
В то же время, в отличие от подавляющего числа этих богословов, он любил музыку, танец, занимался пением и стихосложением. Джалалиддин ввел обычай во время меджлисов слушать игру на флейте («нае») и лютне («ребабе»), петь стихи собственного сочинения, плясать под музыку. Руми считал, что земная музыка есть отражение музыки небесных сфер, выражающей изначальный трепет творения, а священный танец дервишей, носящий характер настоящего богослужения, олицетворяет головокружительный хоровод планет, наполняющий Космос торжествующей радостью. Но, что самое главное и «возмутительное» для того времени и тех условий, – Руми боготворил женщину, относился к ней с любовью и уважением, никоим образом не умаляя ее достоинства, не принижая ее роль в жизни общества, и потому позволял женщинам участвовать в меджлисах .

Среди последователей Руми вопреки всем мусульманским традициям были женщины. Это и понятно, ведь проповедь любви, культ человеческого сердца не могли не найти отклика среди женщин. Однако позднейшие хронисты в благочестивом усердии не осмелились назвать их имена, но прозвища некоторых из них до нас дошли. Это арфистка и певица, разбогатевшая от даров своих поклонников и прозванная за красоту Тавус («Павлин»), которая отпустила на волю своих служанок-рабынь и стали последовательницей поэта. Это присутствовавшая как равная среди равных на собраниях друзей Джалалиддина Фахрунниса («Гордость женщин»). Одна из учениц поэта стала даже настоятельницей дервишекой обители в городе Токате. А жена вельможи Аминаддина Микаэла собирала по вечерам женщин, которые, к ужасу правоверных улемов, плясали, пели, слушали стихи поэта, осыпали его розами и обрызгивали розовой водой. Среди этих женщин была и царевна Гумедж-хатун, дочь султана Гияседдина и грузинской царицы Тамары, ставшая впоследствии женой великого визиря Перване и прозванная Гюрджю («Грузинка»).

О женщине Руми говорил так:
«Женщина не только любимая. Не только создание, но и творец. Много ли людей в состоянии понять творца? Много ли мужчин понимает женщину? Привыкших к темноте свет Солнца ослепляет. Не оттого ли факихи , зарывшись, как черви, в свои книги, велят закрывать лицо женщинам, запирать их в гаремах, не внимать их речам и даже имени их не высекать на камне надгробном, что им, привыкшим к тьме ученого невежества, непереносим ослепительный свет женского сердца? Ссылаются при этом на стих Корана: «Мужья стоят над женами». Но повторять чужие слова – не значит понимать их смысл. Во времена пророка Мухаммада женщины не закрывали лица, и сколько их прославилось делом и словом! Мужами не родятся, ими становятся. В мужестве и зрелости множество женщин выше мужчин».

Взгляды Руми никак не укладывались в мозгу «традиционных» богословов, кадиев и факифов, которые все это слышали и лицезрели, но которые никогда не осмеливались открыто противостоять самому Моулана (Моулана (букв.) – «Наш господин», титул высоких духовных особ, который впоследствии, благодаря тому, что так его именовали люди, стал псевдонимом поэта. Поэтому ныне, когда говорят «Моулана», имеют в виду Джалалиддина Руми. ).

В это же самое время Руми была основана (впоследствии возглавленная его сыном Веледом) новая суфийская группа «Моулавийа», известная в Европе как секта «вертящихся дервишей», последователи которой называли себя «моулави». Послушники, вступавшие в этот орден, подобно в свое время Руми, первым делом изолировались от общества, проводя в монастыре 1001 день: первый год они посвящали служению ближнему, второй – служению Богу, а третий – заботе о собственной душе. Посвящение давало им право участвовать под руководством шейха в церемонии космического танца, который во время коллективных радений этого суфийского братства играл значительную роль.

sufii tanec.jpg
танец суфиев

Дервиши, одетые в белые одежды (символ погребального савана), в высоком головном уборе из войлока (на символ могильного камня), закутанные в длинные черные плащи (олицетворение могилы), которые сбрасывались в начале танца в знак освобождения от плотской оболочки для нового рождения, кружились вокруг танцующего в центре шейха, как планеты кружатся вокруг Солнца. Так, по их мнению, под звуки флейты и барабана осуществлялся их высший союз с Богом.

Поэтический дар и личная популярность Руми привлекали к учению суфиев многочисленных поклонников, а Конью, столицу Рума (отсюда еще один псевдоним поэта – Руми), как мусульмане называли тогда Малую Азию, где жил и работал «Наш господин», превращали в Мекку суфизма. Здесь великого Моулана, отринувшего все условности традиционных богословов и открывшегося в истинной любви к Богу, нередко можно было видеть на улице кружащимся под звуки ребаба и бубна.

Вот как происходил этот танец: «Стихи Джалалиддин обычно произносил вслух. Ритм, звучавший в них, обладал неодолимой силой. Он подчинялся ей, но не вдруг. Сначала прислушивался, склонив голову к правому плечу, затем неспешно, как будто сопротивляясь, поднимался на ноги. Подобрав полу халата, делал первый шаг и, откинув левую руку с бессильно повисшей кистью, медленно поворачивался на месте. Перед его духовным взором возникала гармония Вселенной с ее вечным кружением: планет вокруг Солнца, семи сфер Неба вокруг Земли. И гармония эта завладевала всем его существом. Тогда он вскидывал правую руку и начинал кружиться в пляске. Сперва не торопясь, затем все быстрее и быстрее, покуда не забывался в радостном слиянии с ритмом, разлитым в мироздании, ритмом, чьей бледной тенью были музыка стиха и пение ребаба.

Rumi3.jpg
Дервиш, играющий на ребабе

Ребаб ликовал: свершилось таинство, «Влюбленные»
(В метафорическом (образном) понимании суфиев Бог ассоциировался с понятием «Любимая», «Возлюбленная», а сам суфий был «Любящим», «Влюбленным».) соединились. Но в ликовании звучала и тоска о невозможном – о полном растворении друг в друге, тайном слиянии в Любви, когда не существует более отдельных друг от друга «Я» и «Ты». И эта тоска о неосуществимом, стремление к снятию извечной противоположности «Влюбленного» и «Возлюбленной», составляющих единое, звучали с каждым мелодическим повтором все исступленней и трагичней. И все быстрей и самозабвенней кружился в пляске седобородый старец, едва не задувая свечу ветром, что подымал полы его халата…»

На полпути жизни, в 37-летнем возрасте (вскоре после того, как Сеид Бурханаддин навсегда покинул этот мир), судьба преподнесла Джалалиддину новый бесценный подарок – еще одного Учителя. Человеком, буквально ворвавшимся в жизнь Руми, чьи идеи оказали решающее на него влияние, стал бродячий суфийский проповедник Шемседдин Тебризи. Именно этот странный взыскующий мистик возжег в душе Джалалиддина огонь мистической любви, абсолютной и всепоглощающей, выпустив на волю его великий поэтический дар .

СПОР ГРАММАТИКА С КОРМЧИМ

Однажды на корабль грамматик сел ученый,
И кормчего спросил сей муж самовлюбленный:

"Читал ты синтаксис?" - "Нет",- кормчий отвечал.
"Полжизни жил ты зря!"-ученый муж сказал.

Обижен тяжело был кормчий тот достойный,
Но только промолчал и вид хранил спокойный.

Тут ветер налетел, как горы, волны взрыл,
И кормчий бледного грамматика спросил:

"Учился плавать ты?" Тот в трепете великом
Сказал: "Нет, о мудрец совета, добрый ликом".

"Увы, ученый муж!- промолвил мореход.-
Ты зря потратил жизнь: корабль ко дну идет".

НАПУГАННЫЙ ГОРОЖАНИН

Однажды некто в дом чужой вбежал;
От перепугу бледный, он дрожал.

Спросил хозяин: "Кто ты? Что с тобой?
Ты отчего трясешься, как больной?"

А тот хозяину: "Наш грозный шах
Испытывает надобность в ослах.

Сейчас, во исполиенье шахских слов,
На улицах хватают всех ослов".

"Хватают ведь ослов, а не людей!
Что за печаль тебе от их затей?

Ты не осел благодаря судьбе;
Так успокойся и ступай себе".

А тот: "Так горячо пошли хватать!
Что и меня, пожалуй, могут взять.

А как возьмут, не разберут спроста -
С хвостом ты ходишь или без хвоста.

Готов тиран безумный, полный зла,
И человека взять взамен осла".

О ТОМ, КАК ХАЛИФ УВИДЕЛ ЛЕЙЛИ

"Ужель из-за тебя,- халиф сказал,-
Меджнун-бедняга разум потерял?

Чем лучше ты других? Смугла, черна...
Таких, как ты, страна у нас полна".

Лейли в ответ: "Ты не Меджнун! Молчи!"
Познанья свет не всем блеснет в ночи.

Не каждый бодрствующий сознает,
Что беспробудный сон его гнетет.

Лишь тот, как цепи, сбросит этот сон,
Кто к истине душою устремлен.

Но если смерти страх тебя томит,
А в сердце жажда прибыли горит,

То нет в душе твоей ни чистоты,
Ни пониманья вечной красоты!

Спит мертвым сном плененный суетой
И видимостью ложной и пустой.

СПОР О СЛОНЕ

Из Индии недавно приведен,
В сарае тесном был поставлен слон,

Но тот, кто деньги сторожу платил,
В загон к слону в потемках заходил.

А в темноте, не видя ничего,
Руками люди шарили его.

Слонов здесь не бывало до сих пор.
И вот пошел средь любопытных спор.

Один, коснувшись хобота рукой:
"Слон сходен с водосточною трубой!"

Другой, пощупав ухо, молвил: "Врешь,
На опахало этот зверь похож!"

Потрогал третий ногу у слона,
Сказал: "Он вроде толстого бревна".

Четвертый, спину гладя: "Спор пустой
Бревно, труба... он просто схож с тахтой".

Все представляли это существо
По-разному, не видевши его.

Их мненья - несуразны, неверны -
Неведением были рождены.

А были б с ними свечи-при свечах
И разногласья не было б в речах.

РАССКАЗ ОБ УКРАДЕННОМ ОСЛЕ

Внемлите наставлениям моим
И предостережениям моим!

Дабы стыда и скорби избежать,
Не надо неразумно подражать.

В суфийскую обитель на ночлег
Заехал некий божий человек.

В хлеву осла поставил своего,
И сена дал, и напоил его.

Но прахом станет плод любых забот,
Когда неотвратимое грядет.

Суфии нищие сидели в том
Прибежище, томимые постом,

Не от усердья к Богу - от нужды,
Не ведая, как выйти из беды.

Поймешь ли ты, который сыт всегда,
Что иногда с людьми творит нужда?

Орава тех голодных в хлев пошла,
Решив немедленно продать осла.

"Ведь сам пророк - посланник вечных сил -
В беде вкушать и падаль разрешил!"

И продали осла, и принесли
Еды, вина, светильники зажгли.

"Сегодня добрый ужин будет нам!" -
Кричали, подымая шум и гам.

"До коих пор терпеть нам,- говорят,-
Поститься по четыре дня подряд?

Доколе подвиг наш? До коих пор
Корзинки этой нищенской позор?

Что мы, не люди, что ли? Пусть у нас
Веселье погостит на этот раз!"

Позвали - надо к чести их сказать -
И обворованного пировать.

Явили гостю множество забот,
Спросили, как зовут и где живет.

Старик, что до смерти в пути устал,
От них любовь и ласку увидал.

Один бедняге ноги растирал,
А этот пыль из платья выбивал.

А третий даже руки целовал.
И гость, обвороженный, им сказал:

"Коль я сегодня не повеселюсь,
Когда ж еще, друзья? Сегодня пусть!"

Поужинали. После же вина
Сердцам потребны пляска и струна.

Обнявшись, все они пустились в пляс.
Густая пыль в трапезной поднялась.

То в лад они, притопывая, шли,
То бородами пыль со стен мели.

Так вот они, суфии! Вот они,
Святые. Ты на их позор взгляни!

Средь тысяч их найдешь ли одного,
В чьем сердце обитает божество?

x x x

Придется ль мне до той поры дожить,
Когда без притч смогу я говорить?

Сорву ль непонимания печать,
Чтоб истину открыто возглашать?

Волною моря пена рождена,
И пеной прикрывается волна.

Так истина, как моря глубина,
Под пеной притч порою не видна.

Вот вижу я, что занимает вас
Теперь одно - чем кончится рассказ,

Что вас он привлекает, как детей
Торгаш с лотком орехов и сластей.

Итак, мой друг, продолжим-и добро,
Коль отличишь от скорлупы ядро!

x x x

Один из них, на возвышенье сев,
Завел печальный, сладостный напев.

Как будто кровью сердца истекал,
Он пел: "Осел пропал! Осел пропал!"

И круг суфиев в лад рукоплескал,
И хором пели все: "Осел пропал!"

И их восторг приезжим овладел.
"Осел пропал!"-всех громче он запел.

Так веселились люди до утра,
А утром разошлись, сказав: "Пора!"

Приезжий задержался, ибо он
С дороги был всех больше утомлен.

Потом собрался в путь, во двор сошел,
Но ослика в конюшне не нашел

Раскинув мыслями, решил: "Ага!
Его на водопой увел слуга".

Слуга пришел, скотину не привел.
Старик его спросил: "А где осел?"

"Как где? - слуга в ответ.- Сам знаешь где!
Не у тебя ль, почтенный, в бороде?!"

А гость ему: "Ты толком отвечай,
К пустым уверткам, друг, не прибегай!

Осла тебе я поручил? Тебе!
Верни мне то, что я вручил тебе!

Да и слова Писания гласят:
"Врученное тебе отдай назад!"

А если ты упорствуешь, так вот -
Неподалеку и судья живет!"

Слуга ему в ответ: "При чем судья?
Осла твои же продали друзья!

Что с их оравой мог поделать я?
В опасности была и жизнь моя!

Когда оставишь кошкам потроха
На сохраненье, долго ль-до греха!

Ведь ослик ваш для них, скажу я вам,
Был что котенок ста голодным псам!"

Суфий слуге: "Допустим, что осла
Насильно эта шайка увела.

Так почему же ты не прибежал
И мне о том злодействе не сказал?

Сто средств тогда бы я сумел найти,
Чтоб ослика от гибели спасти!"

Слуга ему: "Три раза прибегал,
А ты всех громче пел: "Осел пропал!"

И уходил я прочь, и думал: "Он
Об этом деле сам осведомлен

И радуется участи такой.
Ну что ж, на то ведь он аскет, святой!"

Суфий вздохнул: "Я сам себя сгубил,
Себя я подражанием убил

Тем, кто в душе убили стыд и честь,
увы, за то, чтоб выпить и поесть!"

РАССКАЗ О САДОВНИКЕ

Садовник увидал, войдя в свой сад,
 Что трое незнакомцев в нем сидят.

 "Похожи,-он подумал, -на воров!"
 Суфий, сеид и третий - богослов.

 А был у них троих один порок:
 Душа как незавязанный мешок.

 Сказал садовник: "Сада властелин
 Я иль они? Их трое, я один!

 Хитро на этот раз я поступлю,
 Сперва их друг от друга отделю.

 Как в сторону отправлю одного-
 Всю бороду я вырву у него.

 Ух, как поодиночке проучу,
 Как только их друг с другом разлучу!"

 И вот злоумный этот человек
 К такой коварной выдумке прибег.

 Сказал суфию: "Друг! Возьми скорей
 В сторожке коврик для своих друзей!"

 Ушел суфий. Садовник говорит:
 "Вот ты - законовед, а ты - сеид,

 Старинный род твой царственно высок,
 Ведь предок твой был сам святой пророк!

 А ты - ученый муж, ведь по твоим
 Установленьям мы и хлеб едим!

 Но тот суфий - обжора и свинья,
 Да разве он годится вам в друзья?

 Гоните прочь его-и у меня
 Вы погостите здесь хоть два-три дня.

 Мой дом, мой сад всегда для вас открыт.
 Что - сад! Вам жизнь моя принадлежит!"

 Поверили они словам его
 И спутника прогнали своего.

 Настиг суфия беспощадный враг-
 Садовник с толстой палкою в руках,

 Сказал: "Эй ты,суфий-собака, стой!
 Как ты проворно в сад залез чужой!

 Или тебя забыть последний стыд
 Наставили Джанейд и Баязид?"

 До полусмерти палкой он избил
 суфия. Голову раскровенил.

 Сказал суфий: "Сполна мне этот зверь
 Отсыпал. Ваша очередь теперь!

 Того ж отведать, что отведал я,
 Придется вам, неверные друзья! .

 Вы - обольщенные своим врагом -
 Подобным же подавитесь куском!

 Всегда в долине злачной бытия
 К тебе вернется эхом речь твоя!"

x x x

Избив суфия, добрый садовод
 Такой с гостями разговор ведет:

 "О дорогой сеид, сходи ко мне
 В сторожку и скажи моей жене,

 Чтобы лепешек белых испекла
 И жареного гуся принесла!"

 Внук Божьего избранника ушел.
 Хозяин же такую речь завел:

 "Вот ты - законовед и веры друг,
 Твердыня правды, мудрый муж наук!

 Бесспорно это. Но обманщик тот,
 Себя он за сеида выдает!

 А что его почтеннейшая мать
 Проделывала-нам откуда знать?

 Любой ублюдок в даши дни свой род
 От корня Мухаммадова ведет"

 Все, что ни лгал он злобным языком,
 То было правдою о нем самом.

 Но так садовник льстиво говорил,
 Что вовсе гостя он обворожил.

 И многомудрый муж, законовед,
 "Ты прав!"-сказал хозяину в ответ.

 Тогда к сеиду садовод пошел
 С дубиною, промолвив: "Эй, осел!

 Вот! Иль оставил сам святой пророк
 Тебе в наследство гнусный твой порок?

 На льва детеныш львиный всем похож!
 А ты-то на пророка чем похож?"

 И тут дубиною отделал он
 Сеида бедного со всех сторон.

 Казнил его, как лютый хариджит,
 Сразил его, как Шимр и как Езид.

 Весь обливаясь кровью, тот лежал
 И так в слезах законнику сказал:

 "Вот ты один остался, предал нас,
 Сам барабаном станешь ты сейчас?

 Я в мире не из лучших был людей,
 Но лучше все ж, чем этот лиходей!

 Себя ты погубил, меня губя,
 Плохая вышла мена у тебя!"

 Тогда, к последнему из трех пришед,
 Сказал садовник: "Эй, законовед!    .

 Так ты законовед? Да нет, ты вор!
 Ты - поношенье мира и позор.

 Или разрешено твоей фатвой
 Влезать без позволенья в сад чужой?

 Где, у каких пророков, негодяй,
 Нашел ты это право? Отвечай!

 В "Посреднике" иль в книге "Океан"
 Ты это вычитал? Скажи, болван!"

 И, давши волю гневу своему,
 Садовник обломал бока ему.

 Мучителю сказал несчастный: "Бей!
 Ты прав в законной ярости твоей:

 Я кару горше заслужил в сто раз,
 Как всякий, кто друзей своих предаст!

 Да поразит возмездие бедой
 Тех, кто за дружбу заплатил враждой".

РАССКАЗ О ВИНОГРАДЕ

 Вот как непонимание порой
 Способно дружбу подменить враждой,

 Как может злобу породить в сердцах
 Одно и то ж на разных языках.

 Шли вместе турок, перс, араб и грек.
 И вот какой-то добрый человек

 Приятелям монету подарил
 И тем раздор меж ними заварил.

 Вот перс тогда другим сказал: "Пойдем
 На рынок и ангур приобретем!"

 "Врешь, плут,- в сердцах прервал его араб,-
 Я не хочу ангур!Хочу эйнаб!"

 А турок перебил их: "Что за шум,
 Друзья мои? Не лучше ли узюм?"

 "Что вы за люди:! -грек воскликнул им.-
 Стафиль давайте купим и съедим!"

 И так они в решении сошлись,
 Но, не поняв друг друга, подрались.

 Не знали, называя виноград,
 Что об одном и том же говорят.

 Невежество в них злобу разожгло,
 Ущерб зубам и ребрам нанесло.

 О, если б стоязычный с ними был,
 Он их одним бы словом помирил.

 "На ваши деньги,-он сказал бы им,-
 Куплю, что нужно всем вам четверым,

 Монету вашу я учетверю
 И снова мир меж вами водворю!

 Учетверю, хоть и не разделю,
 Желаемое полностью куплю!

 Слова несведущих несут войну,
 Мои ж - единство, мир и тишину".

4 Responses »

  1. А я еще вот эти две очень люблю:

    Я попросил дерево: расскажи мне о Боге. И оно зацвело.

    Я жил на грани безумия,желая познать причины,стучал в дверь. Она открылась. Я стучал изнутри!

  2. Ань, привет. Рада тебя читать:) Давненько уже не общались.

  3. Эхо Руми
    Владимир Шебзухов

    Шесть слепых слонов.
    Слепы, ну и что ж?
    Рассуждать смогли –
    На кого похож
    Человек в миру.
    Чтоб не тратить слов,
    Первый был готов
    Уж начать игру.

    Стоило потрогать
    Толстою ногой,
    Данного субъекта,
    Вскрикнувшего «Ой!»,
    Сразу стало ясно
    Первому слону –
    Маленькое, плоское –
    Человек в миру!

    Каждый из пяти слонов,
    В этом убедился.
    Лишь потрогав… плоское,
    С этим согласился!

  4. Слон и пятеро слепых
    Владимир Шебзухов

    басня-притча

    С верёвкой пятеро слепых,
    С одной — на всех, на пятерых,
    Шагали что-то бормоча,
    Касаясь ближнего плеча…

    Шагающих окликнул зрячий:
    «Слон вас раздавит, не иначе!
    Пред вами встал он на пути…
    Гиганта—стоит обойти!»

    Один слепой нащупал хобот,
    Что у него вдруг вызвал хохот.
    — Нас раздавить, КАНАТУ, сложно,
    Что назван был «Гигантом» ложно!..

    Нащупав хвост рукою ловкой,
    Другой назвал слона — ВЕРЁВКОЙ…
    Живот потрогав, третий — «Верно!
    «Слон» — ПРЕОГРОМНАЯ ЦИСТЕРНА!»

    Сказал четвёртый, гладя ноги,
    Что «Слон»— КОЛОННЫ НА ДОРОГЕ!
    А уши названы — «ДОБРОМ»
    Коль оказался «Слон»— КОВРОМ !

    Порою в том беда учёного —
    Цвет чёрный, отличив от белого,
    А белый, отличив от чёрного —
    Не видит в Чёрно-белом — ЦЕЛОГО!

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *